Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света
В нем злую храбрость выхвалял:
Он, правда,
в туз из пистолета
В пяти саженях
попадал,
И то сказать, что и
в сраженье
Раз
в настоящем упоенье
Он отличился, смело
в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался
в плен: драгой залог!
Новейший Регул,
чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром у Вери
В долг осушать бутылки три.
И там же надписью печальной
Отца и матери,
в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и
падут;
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки
в добрый час
Из мира вытеснят и нас!
Теперь прошу особенного внимания: представьте себе, что если б ему удалось теперь доказать, что Софья Семеновна — воровка, то, во-первых, он доказал бы моей сестре и матери, что был
почти прав
в своих подозрениях; что он справедливо рассердился за то, что я поставил на одну доску мою сестру и Софью Семеновну, что,
нападая на меня, он защищал, стало быть, и предохранял
честь моей сестры, а своей невесты.
Почти в обмороке
упала она на стул, который поспешил ей подставить Свидригайлов.
— Долой с квартир! Сейчас! Марш! — и с этими словами начала хватать все, что ни попадалось ей под руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать на пол.
Почти и без того убитая, чуть не
в обмороке, задыхавшаяся, бледная, Катерина Ивановна вскочила с постели (на которую
упала было
в изнеможении) и бросилась на Амалию Ивановну. Но борьба была слишком неравна; та отпихнула ее, как перышко.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза
в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем
почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все
спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь
в доме.
Она все сидела, точно
спала — так тих был сон ее счастья: она не шевелилась,
почти не дышала. Погруженная
в забытье, она устремила мысленный взгляд
в какую-то тихую, голубую ночь, с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако
в небе, над ее головой.
Прошла среда.
В четверг Обломов получил опять по городской
почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не было. Она писала, что проплакала целый вечер и
почти не
спала ночь.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… —
почти не
спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал
в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
— Вон из этой ямы, из болота, на свет, на простор, где есть здоровая, нормальная жизнь! — настаивал Штольц строго,
почти повелительно. — Где ты? Что ты стал? Опомнись! Разве ты к этому быту готовил себя, чтоб
спать, как крот
в норе? Ты вспомни все…
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не
в свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…»
В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую
честь», — он вдруг
упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою».
В окна, обращенные на лес, ударяла
почти полная луна. Длинная белая фигура юродивого с одной стороны была освещена бледными, серебристыми лучами месяца, с другой — черной тенью; вместе с тенями от рам
падала на пол, стены и доставала до потолка. На дворе караульщик стучал
в чугунную доску.
Почитав еще книгу о евгюбических надписях и возобновив интерес к ним, Алексей Александрович
в 11 часов пошел
спать, и когда он, лежа
в постели, вспомнил о событии с женой, оно ему представилось уже совсем не
в таком мрачном виде.
— О,
в этом мы уверены, что ты можешь не
спать и другим не давать, — сказала Долли мужу с тою чуть заметною иронией, с которою она теперь
почти всегда относилась к своему мужу. — А по-моему, уж теперь пора…. Я пойду, я не ужинаю.
Старик, сидевший с ним, уже давно ушел домой; народ весь разобрался. Ближние уехали домой, а дальние собрались к ужину и ночлегу
в лугу. Левин, не замечаемый народом, продолжал лежать на копне и смотреть, слушать и думать. Народ, оставшийся ночевать
в лугу, не
спал почти всю короткую летнюю ночь. Сначала слышался общий веселый говор и хохот за ужином, потом опять песни и смехи.
Садясь
в тарантас к Базарову, Аркадий крепко стиснул ему руку и долго ничего не говорил. Казалось, Базаров понял и оценил и это пожатие, и это молчание. Предшествовавшую ночь он всю не
спал и не курил и
почти ничего не ел уже несколько дней. Сумрачно и резко выдавался его похудалый профиль из-под нахлобученной фуражки.
Вам кажется, что вы смотрите
в бездонное море, что оно широко расстилается подвами, что деревья не поднимаются от земли, но, словно корни огромных растений, спускаются, отвесно
падают в те стеклянно ясные волны; листья на деревьях то сквозят изумрудами, то сгущаются
в золотистую,
почти черную зелень.
«Что, — пришло мне
в голову, — скажет теперь Филофей: а ведь я был прав! или что-нибудь
в этом роде?» Но он ничего не сказал. Потому и я не
почел за нужное упрекнуть его
в неосторожности и, уложившись
спать на сене, опять попытался заснуть.
Он хотел сказать что-то, но только зашипел и, шаря руками вверху, внизу, по бокам, задыхаясь, с подгибавшимися коленками, перебрался из одного стойла
в другое…
в третье,
почти доверху набитое сеном, толкнулся
в одну стену,
в другую,
упал, перекатился через голову, приподнялся и вдруг опрометью выбежал через полураскрытую дверь на двор…
Тотчас отнес он письмо на
почту,
в дупло, и лег
спать весьма довольный собою.
Толпа прошла, но на улице стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали по булыжнику подковы лошадей, шаркали по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот дома вылезла черная собака и, раскрыв красную
пасть, длительно зевнув, легла
в тень. И
почти тотчас мимо окна бойко пробежала пестрая, сытая лошадь, запряженная
в плетеную бричку, — на козлах сидел Захарий
в сером измятом пыльнике.
В столовую птицей влетела Любаша Сомова; за нею по полу тащился плед;
почти падая, она, как слепая, наткнулась на стол и, задыхаясь, пристукивая кулаком, невероятно быстро заговорила...
Почти весь день лениво
падал снег, и теперь тумбы, фонари, крыши были покрыты пуховыми чепцами.
В воздухе стоял тот вкусный запах, похожий на запах первых огурцов, каким снег пахнет только
в марте. Медленно шагая по мягкому, Самгин соображал...
Вот он кончил наслаждаться телятиной, аккуратно, как парижанин, собрал с тарелки остатки соуса куском хлеба, отправил
в рот, проглотил, запил вином, благодарно пошлепал ладонями по щекам своим. Все это
почти не мешало ему извергать звонкие словечки, и можно было думать, что пища,
попадая в его желудок, тотчас же переваривается
в слова. Откинув плечи на спинку стула, сунув руки
в карманы брюк, он говорил...
Она отодвинулась от Клима и
почти упала в угол дивана.
Вообще все шло необычно просто и легко, и
почти не чувствовалось, забывалось как-то, что отец умирает. Умер Иван Самгин через день, около шести часов утра, когда все
в доме
спали, не
спала, должно быть, только Айно; это она, постучав
в дверь комнаты Клима, сказала очень громко и странно низким голосом...
— Какой вы смешной, пьяненький! Такой трогательный. Ничего, что я вас привезла к себе? Мне неудобно было ехать к вам с вами
в четыре часа утра. Вы
спали почти двенадцать часов. Вы не вставайте! Я сейчас принесу вам кофе…
Клим Иванович плохо
спал ночь, поезд из Петрограда шел медленно, с препятствиями, долго стоял на станциях,
почти на каждой толпились солдаты, бабы, мохнатые старики, отвратительно визжали гармошки, завывали песни, — звучал дробный стук пляски, и
в окна купе заглядывали бородатые рожи запасных солдат.
Самгин взял лампу и, нахмурясь, отворил дверь, свет лампы
упал на зеркало, и
в нем он увидел
почти незнакомое, уродливо длинное, серое лицо, с двумя темными пятнами на месте глаз, открытый, беззвучно кричавший рот был третьим пятном. Сидела Варвара, подняв руки, держась за спинку стула, вскинув голову, и было видно, что подбородок ее трясется.
Клим промолчал, присматриваясь, как
в красноватом луче солнца мелькают странно обесцвеченные мухи; некоторые из них, как будто видя
в воздухе неподвижную точку, долго дрожали над нею, не решаясь сесть, затем
падали почти до пола и снова взлетали к этой невидимой точке. Клим показал глазами на тетрадку...
Изредка, воровато и
почти бесшумно, как рыба
в воде, двигались быстрые, черные фигурки людей. Впереди кто-то дробно стучал
в стекла, потом стекло, звякнув, раскололось, прозвенели осколки,
падая на железо, взвизгнула и хлопнула калитка, встречу Самгина кто-то очень быстро пошел и внезапно исчез, как бы провалился
в землю.
Почти в ту же минуту из-за угла выехали пятеро всадников, сгрудились, и один из них испуганно крикнул...
В такой безуспешной и тревожной погоне прошло около часу, когда с удивлением, но и с облегчением Ассоль увидела, что деревья впереди свободно раздвинулись, пропустив синий разлив моря, облака и край желтого песчаного обрыва, на который она выбежала,
почти падая от усталости.
Погиб поэт! — невольник
чести, —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом
в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
А. А. Колокольцев схватил топор и нанес акуле удар ниже
пасти — хлынула кровь и залила палубу; образовалась широкая,
почти в ладонь, рана.
С последним лучом солнца по высотам загорелись огни и нитями опоясали вершины холмов, унизали берега — словом, нельзя было нарочно зажечь иллюминации великолепнее
в честь гостей, какую японцы зажгли из страха, что вот сейчас, того гляди, гости
нападут на них.
Вслед за ними посетил нас английский генерал-губернатор (governor of the strait — губернатор пролива, то есть гонконгский), он же и полномочный от Англии
в Китае. Зовут его сэр Бонэм (sir Bonham). Ему отданы были те же
почести, какими он встретил нашего адмирала на берегу: играла музыка,
палили из пушек.
Хотя наш плавучий мир довольно велик, средств незаметно проводить время было у нас много, но все плавать да плавать! Сорок дней с лишком не видали мы берега. Самые бывалые и терпеливые из нас с гримасой смотрели на море, думая про себя: скоро ли что-нибудь другое? Друг на друга
почти не глядели, перестали заниматься, читать. Всякий знал, что подадут к обеду,
в котором часу тот или другой ляжет
спать, даже нехотя заметишь, у кого сапог разорвался или панталоны выпачкались
в смоле.
Решились не допустить мачту
упасть и
в помощь ослабевшим вантам «заложили сейтали» (веревки с блоками). Работа кипела, несмотря на то, что уж наступила ночь. Успокоились не прежде, как кончив ее. На другой день стали вытягивать самые ванты. К счастию, погода стихла и дала исполнить это, по возможности, хорошо. Сегодня мачта
почти стоит твердо; но на всякий случай заносят пару лишних вант, чтоб новый крепкий ветер не застал врасплох.
Что за плавание
в этих печальных местах! что за климат! Лета
почти нет: утром ни холодно, ни тепло, а вечером положительно холодно. Туманы скрывают от глаз чуть не собственный нос. Вчера
палили из пушек, били
в барабан, чтоб навести наши шлюпки с офицерами на место, где стоит фрегат. Ветра большею частию свежие, холодные, тишины
почти не бывает, а половина июля!
Тогда барон Шлипенбах взял гандшпуг (это
почти в руку толщиной деревянный кол, которым ворочают пушки) и воткнул ей
в пасть; гандшпуг ушел туда чуть не весь.
Предводитель
упал в обморок и вытерпел горячку, но ничего не забыл и ничему не научился. Произошло несколько сцен,
почти неприличных. Предводитель юлил, кружился и наконец, очутившись однажды с Прыщом глаз на глаз, решился.
Сначала он жил, как настоящий запорожец: ничего не работал,
спал три четверти дня, ел за шестерых косарей и выпивал за одним разом
почти по целому ведру; впрочем, было где и поместиться, потому что Пацюк, несмотря на небольшой рост,
в ширину был довольно увесист.
— Я выпустила его, — сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. — Что я стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться
в могилу! — и, зарыдав,
почти упала она на пень, на котором сидел колодник. — Но я спасла душу, — сказала она тихо. — Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я
в первый раз обманула его. О, как страшно, как трудно будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж! — вскрикнула она отчаянно и без чувств
упала на землю.
Вот почему, вероятно, чтоб уберечь Митю, сновал кругом его
почти безотлучно хозяин, Трифон Борисыч, совсем уж, кажется, раздумавший ложиться
спать в эту ночь, пивший, однако, мало (всего только выкушал один стаканчик пунша) и зорко наблюдавший по-своему за интересами Мити.
На другой же день после разговора своего с Алешей
в поле, после которого Митя
почти не
спал всю ночь, он явился
в дом Самсонова около десяти часов утра и велел о себе доложить.
Воротясь
в другую комнату,
в ту самую,
в которой поутру старец принимал гостей, Алеша,
почти не раздеваясь и сняв лишь сапоги, улегся на кожаном, жестком и узком диванчике, на котором он и всегда
спал, давно уже, каждую ночь, принося лишь подушку.
И вот он-то и уезжает, а Смердяков тотчас же,
почти через час по отъезде молодого барина,
упадает в падучей болезни.
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно
попав на идею, припомнил, как
в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, по дороге к монастырю, Митя, ударяя себя
в грудь, «
в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою
честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «Я подумал тогда, что он, ударяя себя
в грудь, говорил о своем сердце, — продолжал Алеша, — о том, что
в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне не смел признаться.
Сам он, окончив речь свою, поспешно вышел и, повторяю,
почти упал в другой комнате
в обморок.
Заслышав такой неистовый стук
в ворота, Феня, столь напуганная часа два назад и все еще от волнения и «думы» не решавшаяся лечь
спать, была испугана теперь вновь
почти до истерики: ей вообразилось, что стучится опять Дмитрий Федорович (несмотря на то, что сама же видела, как он уехал), потому что стучаться так «дерзко» никто не мог, кроме его.